Ирина Хорошунова

ПЕРВЫЙ ГОД ВОЙНЫ
Киевские записки

Водин залив нам удалось переплыть. Подошли к Старику, к той самой гатке, где в мирные дни состязались спортсмены.
Теперь мы дорого дали бы за какую угодно лодку. Но их не было ни одной. Солнце село. И только страшное зарево пожара соперничало с закатом. И небо казалось совсем бледным рядом с огненным киевским куполом.
Нас было человек пятнадцать. Те, что шли сзади, отстали еще до Русановского залива. Перевозчики уже уехали домой. Они и так работали целый день по дбросердечью, потому что им либо совсем не платили, либо платили советскими деньгами, о которых не знали еще, будут ли они ходить. Лоза и сырой песок. Такая предстояла ночевка. Мы ходили вдоль залива, кричали, звали перевозчиков. Никого не было нигде.
Вдруг, когда мы уже стали располагаться на ночь на песке, появился откуда-то мальчик в лодке. Все бросились к нему. Снова драка. Снова все хотят сесть раньше других. Лодка так нагружена, что вода вровень с бортом. Одно неосторожное движение, и все пойдем ко дну. Но провидение, очевидно, хранит нас. И мы медленно переплываем Старик. Темно совсем со стороны Дарницы и Броваров. А от Киева зарево все разрастается. Уже пылает все небо. Кажется, что город горит весь от Подола до Лавры. Временами через какие-то, словно мертвые, промежутки тишины раздается глухой взрыв там же, в стороне пожара. Потом столб искр вырывается к небу. И снова абсолютная тишина. И зарево. И на фоне зарева черные силуэты города, Киева, что стоит над Днепром.
Было светло как днем. Только свет этот был нереальный, зловещий. И жутко было оттого, что все эти места, которыми мы шли, эта лоза, этот песок и трава, эта вода, такие знакомые и близкие, в этой абсолютной тишине, в которой звуки наших шагов казались нестерпимо громкими, — все было чужим, не нашим, и сами мы были не мы, а какие-то чужие отупевшие существа, которые ровно ничего не понимали во всем, что навалилось на нас.
Кто знает, придется ли прожить еще немного, быть может, кто-нибудь из нас переживет это страшное время, или погибнем все. Но сколько бы ни осталось нам жить, никогда не забыть того, как горел Киев. А мы немыми, совсем беспомощными свидетелями, полными отчаяния и возмущения из-за своей беспомощности, брели по песку, по лозе нашего Днепра. И каждый куст, каждая травинка была словно высечена черным узором на кровавом зареве киевского пожара.
Так запеклись траурным клеймом эти дни в наших сердцах.
Мы шли уже через Труханов остров. Та же тишина. Ни души нигде. Не лают собаки. Дома и деревья, словно во сне, неузнаваемые от пламени. И это пламя отсвечивает багровым золотом на стеклах окон. Кажется, нет людей в домах. Все замерло. Мы все идем через остров в полной тишине. И только через какие-то промежутки взрывы со стороны города. И снова столб пламени и искр в небе. И снова зловещая тишина.
Мы пришли на пляж. Он стоит неизменившийся с тех пор, как весной его оборудовали. Те же «грибы», и соляриум, и ресторан. Нет только людей. И песок багровый от зарева, и вода Днепра гладкая, как озеро, как расплавленный металл, не течет, а лежит у подножия горящего города. Вышел пляжный сторож. Он сказал, что переправы нет давно. В город попасть нельзя, да и время уже позднее. Немцы могут убить, потому что нельзя ходить после восьми часов.
По совету сторожа устраиваемся на ночь в пляжном ресторане. Столы еще липкие от ситро, которое здесь пили когда-то, до войны. Но мы сдвигаем эти столы, потому что стекол нет ни в одном окне, на полу холодно. И мы ложимся на столы в той части ресторана, которая окнами выходит к острову, а не к Днепру. И прижимаясь друг к другу, вытягиваемся все вместе, все из чужих ставшие своими.
Теперь мы вспоминаем, что хочется есть. Все, что брали с собой, отдали пленным. Никто в этот день ничего не ел. У Ани, Таниной подруги, оказался кусок сахара. У сторожа купили оставшийся «Миррад». По очереди откусили от сахарного куска, запили холодной минеральной водой. Легли на липкие от сиропа столы. Всем вместе было менее страшно. Сторож рассказал, что все склоны над Днепром, все сады усыпаны людьми с мешками, с вещами, детьми. Это люди из горящих домов. Мы не видели их. Мы слушали взрывы и пытались определить, где они. Временами земля качалась, качался ресторан на пляжном песке, так сильны были взрывы. Никто ни на минуту не заснул и в эту ночь. К утру стало еще холоднее. Татьяна прижималась ко мне, но я не могла ее согреть.
Потом, вместе с солнцем, появились лодки. Мы первые попали в город. А на берегу, снова, как накануне, обезумевшие женщины прыгали в лодки, одна за другой. И когда мы оглянулись с горы на днепровские берега, уже снова вереницы женщин тянулись сплошным потоком в сторону Дарницы и Броваров.
Мы понесли записки. Казалось, все население города было на улицах. Люди с мешками, сидевшие в садах, безнадежно смотрели в ту сторону, где горели их дома. Куда бы ни приходили мы с записками, всюду уже были люди раньше нас, уже сообщили о пленных. Сейчас всех соединила удивительная солидарность. Все охвачены одним и тем же чувством — обязательно сообщить, обязательно помочь.
У нас было восемнадцать записок. Шестнадцать мы отнесли сразу же вчера. Две остались на сегодня. Эти две были в далекие концы. Идти надо было к Артшколе на Соломенку. Татьяна и Леля снова пошли в Дарницу, понесли еду и собранные подписи. А мы пошли на Соломенку. Именно там увидели мы синие немецкие приказы без названий и подписи, по которым евреи города Киева и его окрестностей должны явиться 29 сентября на Лукьяновское кладбище.
А вечером нам сказали, что командарм нашей армии Кирпонос и секретарь ЦК Бурмистренко покончили с собой, видя безвыходное положение наших войск в кольце у Киева.

30 сентября 1941 г.
Мы все еще не знаем, что сделали с евреями. Страшные слухи доносятся с Лукьяновского кладбища. Но до сих пор невозможно им верить. Говорят, что евреев расстреливают. Те, кто провожал их до пункта, куда было приказано явиться, видели, что все евреи проходят сквозь строй немецких солдат, бросают все вещи, а их самих гонят немцы дальше.
Вчера умерла старуха Скринская. Бегали за гробом, за разрешением хоронить. И с большим трудом гроб достали только сегодня, потому что вчера и сегодня массовые случаи самоубийств евреев, и есть якобы приказ коменданта города их в первую очередь хоронить.
Вчера же Скринские ходили на Лукьяновское кладбище (на Байковом немцы запрещают хоронить). Дойти до кладбища обычным путем нельзя. Вся дорога запружена евреями, окруженными немецкими солдатами. А на кладбище идут мимо тюрьмы. Там пробили дыру в заборе и носят покойников с той стороны. Там, с другой стороны русского кладбища, тихо. Когда были там, они слышали беспрерывную пулеметную стрельбу со стороны еврейского кладбища.
Одни говорят, что евреев расстреливают из пулеметов, расстреливают поголовно. Другие говорят, что для них приготовили шестнадцать эшелонов и будут отправлять. Куда? Никто не может ответить. Наверное известно одно: у них забирают все документы, вещи, продукты. Потом гонят к Бабьему Яру и там… Не знаю, что там. Одно знаю — происходит что-то ужасное, страшное, что-то невообразимое, чего нельзя ни понять, ни осознать, ни объяснить.

2 октября 1941 г.
Уже все говорят, что евреев убивают. Нет, не убивают, а уже убили. Всех, без разбора, стариков, женщин, детей. Те, кого в понедельник возвратили домой, расстреляны уже тоже. Так говорят, но сомнений быть не может. Никакие поезда с Лукьяновки не отходили. Люди видели, как везли машины теплых платков и других вещей с кладбища. Немецкая «аккуратность». Уже и рассортировали трофеи!
Одна русская девушка проводила на кладбище свою подругу, а сама через забор перебралась с другой стороны. Она видела, как раздетых людей вели в сторону Бабьего Яра и слышала стрельбу из автомата.
Эти слухи-сведения все растут. Чудовищность их не вмещается в наши головы. Но мы вынуждены верить, так как расстрел евреев — факт. Факт,
от которого мы все начинаем сходить с ума. И жить с сознанием этого факта невозможно.
Женщины вокруг нас плачут. А мы? Мы тоже плакали 29-го сентября, когда думали, что их везут в концлагеря. А теперь? Разве возможно плакать?
Я пишу, а волосы шевелятся на голове. Я пишу, но эти слова ничего не выражают. Я пишу потому, что необходимо, чтобы люди мира знали об этом чудовищном преступлении и отомстили за него.
Я пишу, а в Бабьем Яру все продолжается массовое убийство беззащитных, ни в чем неповинных детей, женщин, стариков, которых, говорят, многих зарывают полуживыми, потому что немцы экономны, они не любят тратить лишних пуль.
Проклятая синяя бумажка давит на мозги, как раскаленная плита. А мы абсолютно, абсолютно бессильны!..
А на Бабьем Яру, выходит, правда, продолжаются расстрелы, убийство невинных людей.
Было ли когда-либо что-либо подобное в истории человечества? Никто и придумать не смог бы ничего подобного. Я не могу больше писать. Нельзя писать, нельзя пытаться понять, потому что от сознания происходящего мы сходим с ума. И никакой никому от этого пользы, никому никакой… Без конца через город гонят пленных. Евреев гонят раздетыми. Их убивают, если они просят воды или хлеба.
Вот и все. А мы живем еще. И не понимаем, откуда у нас вдруг появилось больше прав на жизнь, потому что мы не евреи.
Проклятый век, проклятое чудовищное время!
6 октября 1941 г.
Вчера утром впервые с восемнадцатого числа загудел гудок какого-то завода. Сегодня он слышен отчетливо и продолжительно. Очевидно, немцы начинают вытягивать из населения какую-то жизнь.
Вчера вечером появилась вода.
Да, так, очевидно, устроена жизнь в оккупированном городе. Война отодвинулась на несколько шагов, и жизнь уже начинается снова. И все идет каким-то своим чередом. И кто-то будет продолжать жизнь, несмотря на то, что на Лукьяновское кладбище все ведут и ведут евреев. И жизнь все равно продолжается, хотя вчера по нашей улице провели пленных и шесть трупов осталось лежать на мостовой.
Все ли убитые евреи? Лица двух из них видны. Трудно сказать, кто они. Полураздетые, босые, с прозрачными заросшими лицами, со страшными худыми руками. Никто из родных не узнбет, как они погибли.
Вели пленных в течение часа. Та же картина, которую видели в Дарнице. Худые, черные, заросшие, грязные, с голодными, отсутствующими глазами.
Женщины выносили воду и сухари. А пленные набрасывались на них, сбивали с ног друг друга и женщин, вырывали сухари из рук, дрались за сухари.
Все плакали вокруг. А немецкие конвойные со звериными лицами били пленных палками и резиновыми дубинками. Пленные шли без конца. Их было несколько тысяч в этот день. А женщины все несли и несли воду и сухари, которыми все равно невозможно было даже немного накормить этих голодных.
Потом пленные перестали идти по нашей улице. Мы остались, и шесть трупов осталось. Это только на нашей улице. А ведь они прошли уже много верст. Удалось спросить. Это те пленные, что шли тогда в Дарницу из Броваров.
Вчера принесли страшные вести о пленных. Рассказывают, что и теперь в ледяные ночи они остаются под открытым небом. Они стоят, прижимаясь друг к другу, качаются, чтобы согреться, и воют. От этого воя люди, живущие вблизи от лагеря, сходят с ума. А утром сотни человек выносят мертвыми из лагеря.
Ну, а жизнь идет своим чередом.
Киев так же красив, как и прежде, особенно от того, что наступила золотая осень. И там, где город цел, кажется, что вовсе нет и не было войны.
Стоят ясные осенние дни, и медленно тянутся в воздухе серебристые нити бабьего лета.
Тихо в городе, совсем как в деревне. Только шумят немецкие машины на некоторых улицах. Ни радио, ни трамваев, ни поездов, ни заводов. Никаких городских шумов. Изредка пролетит немецкий самолет. Они летают теперь очень низко.
Немцы чинят Соломенский мост. Говорят, работают две бани. Купить ничего нельзя. Крестьяне втридорога берут за свои продукты, меняя их на материю или ботинки. Вчера в каких-то магазинах будто бы продавали синьку и спички.
Бывшие базары пропахли одеколоном. Это пьяницы платят по 50 рублей за флакон цветочного одеколона и пьют его вместо водки.
Хлеба нет. Сухари кончаются. Переходим на голодный паек. Нас беспокоит этот вопрос. Зато как уже безразличен он тем, кто на Лукьяновском кладбище!

6 октября, в 8 ч. вечера.
Бродя по городу, вышли на Крещатик.
Мы думали, что уже ничто не сможет потрясти нас. И стояли, не в силах уйти, не в силах оторваться от страшного зрелища.
Бедный наш город! Бедная наша земля, попранная, униженная!

8 октября 1941 г.
Вечером шестого мы ходили на развалины консерватории.
По бывшему Музыкальному переулку страшно идти. Там с двух сторон свесились остовы прежних домов, и каждую минуту могут рухнуть отвесные обгорелые стены. Они стоят, не укрепленные ничем, а в оскаленные обглоданные огнем просветы окон светится небо. За стенами нет ничего, кроме обломков кирпичей и штукатурки.
В доме, что по правую сторону переулка, был взрыв. Там рухнуло все и лежит бесформенной массой на бывшей мостовой. Остов консерватории сохранился. Сохранились и наружные стены ее нового здания. И даже вышка, которой заканчивался вход в него, сохранилась. У входа кто-то поставил ряд кресел, стоявших раньше в вестибюле. Они уцелели. В оставшейся правой части нижнего вестибюля, как ни странно, остались зеркала у вешалок. Они не лопнули от огня, но одно, по-видимому, кто-то уже утащил. Унесли и рояль, что стоял у кабинета звукозаписи.
И все как будто знакомое, а в действительности нет ничего. В окнах, что над лестницей, сохранились рамы и осколки стекол. Даже одна из штор обгорела сверху, а потом, по-видимому, погасла и осталась висеть, полусожженная.
По другой лестнице можно подняться к самой библиотеке, которая вся обрушилась вниз. Может быть, под грудой обломков и сохранилось хоть что-нибудь из книг или нот. Но нужно разрыть эти груды обломков. Кто и когда это сделает?
Сгорел и подвал, куда спрятали пластинки и оркестровки. Кто знал, что если бы все это сложили со стороны кабинета звукозаписи, все сохранилось бы? Кто мог это предвидеть? А пластинки так стоят, как стояли. Но это не они. Это только пепел сохранил их форму и разрушается при первом прикосновении. Сохранилась лишь картотека исторического кабинета. Зачем она теперь?
Жутко и грустно делается, когда стоишь среди этих развалин, которые очень знакомы и которых больше нельзя узнать. Героические усилия студентов, живших в общежитии, ничему не помогли. Они срывали деревянные части окон старого здания, когда горел почтамт, отбрасывали огромные головешки горящих балок, летевшие на консерваторию, но пожар начался и со стороны ломбарда.
Консерватории больше нет. Только ветер наполняет безжизненной жизнью развалины. Это он скрипит остатками оконных рам и шатает металлические остовы люстр.
Когда-то здесь была жизнь, музыка. Сейчас мертвая тишина гигантского кладбища, которое грудой бесформенных развалин протянулось на сотни метров вокруг. В старом здании консерватории сгорело все, все провалилось. Остались лишь обгоревшие стены и небо над ними. А памятник Глинке цел. Он стоит невредимый среди развалин, как символ непобедимости русского искусства и русской души.
Так далеко от нас фронт, так далеко Советский Союз. И в нашем бесправии мы вынуждены выдерживать все, что диким кошмаром на нас навалилось. Нет у меня слов, нет их ни у кого из нас.

11 октября 1941 г.
По-прежнему ничего не знаем о том, что делается в Союзе. Газеты очень туманно говорят о военных действиях.
Ходят слухи. Их приносят от тех, кто успел уже пристроиться при немцах. Эти слухи утверждают, что конец войны — дело нескольких дней.
Что можем мы об этом знать? Настроение вокруг ужасное. Из ста человек окружающих с трудом пятеро верят в то, что поражение наше не окончательное. Никакая сила воли, никакие убеждения не в силах повлиять на людей, и часто нас самих охватывает полное отчаяние и безнадежность.
Нет, не часто, а все время надо делать невероятное усилие, чтобы не сдаваться, потому что все рушится и рушится на глазах.
А «новая жизнь» Киева продолжает налаживаться. Позавчера жильцы заготовили примитивные хлебные карточки. Вчера их раздали и люди получили хлеб. Выдают его по двести грамм на человека, независимо от того, работающий или неработающий его получает. Прикрепили по одиннадцать улиц к каждому магазину. Поэтому очереди стоят с раннего утра. И многие уходят без хлеба. И хлеб за прошлый день пропадает.
Позавчера открылись первые столовые. Очереди в них формируются с раннего утра. Потом у входа начинается свалка. Более сильные и нахальные получают обеды. Стоят обеды дорого, но говорят, что в них плавает мясо. Платят за них советскими деньгами.
Говорят, что немцы уже отремонтировали КРЭС и ТЭЦ, что скоро пройдут трамваи. Без них совсем плохо. Мы все страшно устаем от того, что огромные расстояния в поисках работы приходится проходить пешком. А голодный паек наш так мал, что многие уже выбились из сил. А ведь сегодня только двадцать второй день оккупации. Что же будет дальше?
По Днепру пошел речной трамвай.
Улицы снова огласились звуками радио. Оно заговорило дня три тому назад, заговорило по-немецки. Потом заиграла музыка и играет вперемешку с какими-то сообщениями. Музыка вся ультранемецкая, однообразная, все больше марши. И только раз мы услышали польскую плясовую, которая была преподнесена нам как образец украинской музыки.
В домах радио не работает. Оно орет только на улицах. Живем теперь по немецкому времени, на час позже, чем в Советском Союзе.
Катастрофически обстоит дело с работой. Ее нет. Можно иногда устроиться на работу чернорабочим. Но это большая редкость. Кто имеет знакомых, устроился при Городской управе. Там кормят, платят деньги и дают хлеб. Вообще же работают единицы. Надежды на работу нет.

Никаких субсидий новые хозяева не дают, их нет и не будет. Никаких государственных ассигнований, которые мы всегда получали все 23 года Советской власти. Предложено всем существовать на средства от самоокупаемости. Гимназии (так называются теперь школы), высшие учебные заведения, остатки консерватории (хотя в ней около трехсот студентов), поликлиники, библиотеки, музеи, театры и все остальные должны заработать сами себе на существование. Поэтому под очень большим сомнением существование Академии наук. Средств для нее нет. Пока же Академия наук официально не существует. Для того же, чтобы сберечь все-таки людей, регистрируют институты, объединяют их и ждут. Единственное, что предлагается всем, — начинать работу в «порядке энтузиазма» (это новое крылатое выражение). И работать, не ожидая, что будут платить, потому что платить нечем.
Неделю назад в конференцзале академии были собраны все так называемые сотрудники Академии на объединенное собрание. Там-то и говорилось, что нужно всем продолжать прежние виды работ. Что ничего нового никто начинать не может. Что все нужно делать, обязательно сообразуясь и подчиняясь распоряжениям немецкого командования.
В 14-м номере по бульвару Шевченко, где помещался Наркомпрос и институты Академии, немцы, занимая помещение, выбросили из окна прямо в грязь во двор все библиотеки литературного, исторического, языковедческого институтов и замечательную библиотеку академика Крылова. Там же во дворе оказались рассыпанными все материалы институтов, картотеки, справочники, все, что собиралось десятками лет. Работники институтов прибежали в Управление делами Академии за помощью, но им сказали, что сделать ничего нельзя. Им осталось только собирать уничтоженные библиотеки и материалы с земли двора. Все эти дни их можно было видеть через решетку забора за этим занятием.
Так точно немцы поступили и в помещении президиума Академии — в пятьдесят четвертом номере по Короленко. Там через окна летели столы со всеми бумагами. И ничего уже не осталось от бывших дел Академии.
А лучше всего немцы «обработали» нашу библиотеку. В ней помещалась какая-то часть их войск. Заняты были абсолютно все комнаты: и старопечатный отдел с его чудесной мебелью, и рукописный, и музыкальный, и кабинет искусств. Везде лежали матрасы, стояли кровати. Матрасы лежали на всех столах. Они разворотили все в поисках немецких книг. А когда освободили помещение, в него невозможно было войти. Из библиотеки сделали настоящую дворовую уборную. Сверху донизу она была загажена самым невероятным образом. Там, где обычно мы работали, делая выставки, на площадках лестниц, в коридорах, во всех углах, лежали кучи немецких экскрементов, все было заплевано, осквернено. Если бы мы не видели этого своими глазами, никогда не поверили бы, потому что наш народ, считающийся у «европейцев» народом некультурным, никогда не позволил бы себе ничего подобного в таком месте.
Работники библиотеки убрали ее. Но работы нет. И все ходят мучительно ожидая, когда что-нибудь решится.
Консерватория получила помещение в новом здании бывшей 57-й школы. Вход в нее с улицы Фундуклеевской, как теперь именуется ул. Ленина. Помещение неплохое, но никакой консерватории нет. Есть пустое место и триста неустроенных студентов. Из чего делать консерваторию? Решают собирать инструменты и ноты уехавших музыкантов.
Судя по сообщению газеты и по тому, что у оперы всегда стоит толпа артистов, будущий музыкально-драматический театр скоро начнет свою деятельность. Так начинается какая-то жизнь, но с голодным животом, потому что продовольственный вопрос никак не разрешается для населения. Крестьяне по-прежнему ничего не продают за деньги, только меняют продукты на вещи, требуя при этом от горожан невозможного. Лишь иногда женщинам с детьми удается упросить какого-нибудь немца купить молока, но это абсолютная случайность, очень редкая.

12 октября 1941 г.
Сегодня сообщение, что немцами еще 3-го числа взят Орел.

14 октября 1941 г.
Сегодня у нас «праздник» — Покрова. Мы начинаем праздновать все двунадесятые праздники. Вчера до позднего вечера шла служба в Андреевской церкви. Окна были освещены, и слышалось пение. Служат в церквях, главным образом, по-украински.
Покойников теперь провожают на кладбище с крестами и колывом. И так дико и странно нам, поколению, воспитанному атеистами, присутствовать при восстановлении чего-то чужого, давно отринутого, что отбрасывает нас на столетия назад. Но это нужно нашим новым хозяевам. Несоответствие между религиозной моралью и действительностью сейчас циничнее, чем когда-либо. Если во времена господства религии проповедью любви к ближнему старались хоть как-то прикрыть насилие всякого рода, то сейчас кровавый призрак Бабьего Яра поднимается над церкваями, в которых украинцы в европейских костюмах под подрясниками благословляют убийц, которых они именуют «светловолосыми рыцарями».
В Бабьем Яру зарыли вместе с мертвыми сотни, тысячи, нет, десятки тысяч полуживых и живых людей. Мы знаем, уже точно знаем, что кровь из Бабьего Яра текла и вытекала на расстояние километров от кладбища. И избиение это продолжается и теперь. И каждый день ведут все новых обреченных на Лукьяновское кладбище, вели вчера, позавчера, ведут сегодня, ведут, не переставая, все дни с 29-го числа.

А меж тем со вчерашнего дня на колокольне Софиевского собора рядом с жовтоблакитным украинским флагом появилось немецкое красное знамя со свастикой посредине. Это новое подтверждение новых слухов, которые ходят все упорнее, что никакой «самостійной соборной державы» не будет.
И все яснее видно, что пока наши вместе с фронтом уходят все дальше на восток, здесь, на оккупированной земле, начинается какая-то жизнь. Мы — рабы, бесправные парии на нашей земле. Таких нас сотни тысяч. И что с нами будет? Кто скажет нам?
Все время перед глазами стояли пленные. С каждым днем все холоднее, а пленных как держали под открытым небом, почти без еды, так и держат. И так во всех лагерях: в Броварах, Гоголеве, Дарнице, на Керосинной. После мокрого снега, который лепил в субботу, земля в лагерях превратилась в липкую грязь. Лечь в эту грязь невозможно. Женщины, носившие еду, говорят, что пленные проводят ночи на корточках. И снова прижимаются друг к другу, и качаются, чтобы согреться. И все по-прежнему — после такого качания десятки трупов остаются на земле.

17 октября 1941 г.
У нас начинается настоящий голод. Хлеба нет. Его выдали дважды по 200 граммов на человека и уже больше недели ничего не выдают. Пустили слух, что хлеб отравлен, и потому его не дают населению. Но сами немцы все время едят хлеб, очевидно, не боясь отравиться. Купить до сих пор ничего нельзя. Магазины все закрыты. А на базарах крестьяне меняют продукты уже только на совершенно новые вещи.
Сухари окончились уже несколько дней назад. У Нюси и Гали уже вторую неделю нет ни капли жира и ни одного сухаря. А есть семьи, у которых уже совсем нечего есть. И, главное, никаких перспектив.
Полтора месяца как занят Киев.
Об украинском правительстве больше не говорят. Газеты и слухи утверждают, что немцы рассчитывают на окончание войны в ближайшие недели. И тогда, говорят, передовые немецкие части уйдут из Киева. И что будет Украина немецкой провинцией с немецким губернатором. Называют даже кандидатуру — некий доктор Кох, который сейчас состоит в роли чего-то вроде министра просвещения. Он вместе со своим помощником Фогтом ведает всеми делами науки, и представители Академии имеют с ним дело. Он хорошо знает русский язык, а объясняют это тем, что он, оказывается, бывший помещик, имения которого были на Украине.
Украинцами, то есть всеми нами, управляет непосредственно Горупарва, а уже ею ведает это «высокое начальство».
Горуправа — учреждение, производящее самое удручающее впечатление. В помещении бывшего Комвуза на бульваре Шевченко № 18, с выбитыми стеклами «на ходу», без столов и стульев, новые наши «управите
ли» решают «государственные» дела. Существуют в Управе отделы просвещения, здоровья, искусства, пропаганды, финансов, жилищный, социального обеспечения и другие.
Мне приходится там бывать из-за магазина, который закрыт, как и все прочие, но при котором я числюсь. Чтобы его открыть, надо получить разрешение. Торговый отдел Управы всячески поощряет открытие всякого рода частной торговли. Поощряет пока только абстрактно. Ни о каких «государственных» торговых предприятиях разговоров нет. Академия магазином не интересуется, но и не отказывается от него. Мне приказано получить на него разрешение, но это совсем не так просто. В магазине остались преимущественно советские книги, научные издания Академии и русская литература, которая вся вместе «новыми хозяевами» осуждена на сожжение.
Должность моя при магазине заключается в том, что раз в несколько дней я забиваю, как могу, сломанные ставни в окнах со двора, а через день или два их снова выламывают неизвестные похитители книг и до конца растаскивают классическую литературу. Уже на полках остались почти исключительно сотни томов «Патологической физиологии» Богомольца, «Історії України» и множество других трудов различных институтов Академии.
На улицах можно то там, то здесь увидеть объявление о том, что «здесь открывается парикмахерская» или «магазин случайных вещей», но нигде еще ничего не открыто и ничего не продается.
Разговоры немцев, которыми они в первые дни прикрывали свои грабительские цели, сейчас перестали быть даже басней для детей младшего возраста. Теперь они неприкрыто говорят, что нас постараются «освободить» от всякой культуры, от всего самого необходимого, от всего того, что у нас было. Уже сейчас ходят слухи, например, что надо забыть о тракторах, и что немцев больше всего устраивает соха на нашей земле.
Мы ничего не знаем толком об их так называемой «идее». Но то, что славян они считают «низшей расой», нам уже доподлинно известно. И уже, конечно, если эти славяне попали к ним в качестве рабов, церемониться с ними они не будут. Во всем вынуждено население ждать «милостивого благоволения» новых господ.
Например, наша библиотека не может начать работать, пока немцы не выберут из нее все, что им понравится. Сейчас группа их выбирает литературу для отправки в Германию.

18 октября 1941 г.
Во вчерашней газете сообщение о взятии немцами Одессы, Калуги и Калинина (Твери). Немцы в ста километрах от Москвы. Ленинград в безвыходном положении. Его и Москву бомбят не переставая.

Все время говорят о том, что взят Харьков.
Немцы ведут бешеную пропаганду против нашего Союза и Советского правительства. Столько всяких диких, нелепых слухов носится в городе, что голова идет кругом. Есть от чего полностью отчаяться. За четыре месяца войны немцы заняли такую территорию, какой до них не занимал никто. И до сих пор их не остановили. Гитлер во всеуслышанье хвастается, что 7-го ноября примет в Москве парад из пленных войск. Смешались, спутались все представления, все понятия. Множество народа дезориентировано поражением, движением немцев вперед и полным отсутствием каких-либо сведений из Союза. Немудрено, что любые слухи передаются от человека к человеку, и ничего, кроме озлобления и отчаяния, не вызывают.
Мы вынуждены привыкать к «новой» жизни. Вчера пошли первые трамваи — 1-й и 4-й номера. Уже в некоторых районах дней пять есть свет. Мы еще впотьмах. Хлеба по-прежнему нет.
Снова ходила за разрешением на существование магазина. Идти нужно в отдел пропаганды, а не торговли горуправы. Отдел пропаганды (оттого, что названия вроде «комиссариат», «отдел пропаганды», «комиссар» похожи на наши советские, а весь строй абсолютно противоположный, особенно тяжело) ведает сейчас делами «политического руководства». В их руках сейчас все дела печати, полиграфии, клубов, наглядных пособий и прочего. Необходимо сразу уточнить — это все они «собираются» делать, всем этим «собираются» заниматься и заправлять.
Пока же сидят, как и в других отделах Управы, в пустых, ободранных комнатах, без столов и стульев, с портретами Гитлера на стенах, с громкими какими-то словами. И все вместе это кажется чем-то несуществующим, а словно мы все видим долгий кошмарный сон.
Бывает же такое, что снится какой-то ползучий и тяжкий сон, когда не можешь ни шевельнуться, ни закричать, ни сбросить его с себя. Так вот для передачи нашего теперешнего состояния надо представить себе такой отвратительный, давящий сон.
Никакого разрешения на магазин нет. Надо еще приходить сюда. Со мною они, кроме всего прочего, не желают разговаривать, потому что говорю только по-русски. Нелепо, но не могу заставить себя приноравливаться к ним. И сегодня начальник орал на меня: «Не смійте розмовляти московською мовою!»
Остальной день вчера ушел на переноску во временное помещение консерватории библиотеки М.Гозенпуда. Ее нужно было унести тайком и немедленно. Тяжелое чувство не оставляло нас во время переноски. Разрушение, опустошение, осквернение, как везде, как всюду. Только мы еще и еще раз порадовались, что хозяев квартиры не оказалось здесь. Иначе погибли бы вместе с десятками тысяч в Бабьем Яру на Лукьяновском кладбище. Библиотеки уехавших собираем упорно, в упорной надежде сохранить их до возвращения наших.


 

* Комментарий к именам, упоминаемым в «Киевских записках» помещен в конце публикации.