|
Ирина
Хорошунова
ПЕРВЫЙ
ГОД ВОЙНЫ Вчера
на Сенном базаре будто бы подняли листовки, в которых немцы обращаются
к красноармейцам с предложением сдать Киев, чтобы не губить жен и детей,
потому что иначе они будут разбивать город. Но мы знаем, что Киев еще
никто не собирается сдавать. И хотя готовятся, может быть, страшные события,
сейчас радостное чувство, что мы не сдаемся. А стреляли утром страшно.
В течение часа орудия громыхали ураганным огнем. Выстрелы сливались в
один перекатывающийся гул. И трудно было разобрать, откуда стреляют. Казалось,
отовсюду. 25
сентября 1941 г. Начались все события тогда, когда я еще сидела в магазине. Я побежала в Академию. Оказалось, что Корчагина уже нет. Он ушел с коммунистическим батальоном. А его обязанности уполномоченного Президиума Академии перешли к коменданту здания Навроцкому. Он сказал, что под снарядами меня заставить торговать не могут, и я могу, если хочу, закрыть магазин. Оттуда пошла в библиотеку. Бульвар Шевченко представлял собой страшное зрелище. Повозки, машины, орудия, походные кухни, пехота — все смешалось в одну непрерывную, бегущую толпу, стремящуюся прочь из города в сторону Днепра. Они задерживали друг друга, все наезжали один на другого. И это беспорядочное бегство производило страшное впечатление. В библиотеке все плакали. Стучали в окно кассирше, чтобы быстрее платила деньги, потому что дети остались дома, а снаряды рвутся по всему городу. Идти по городу было страшно. Снаряды свистели над головой и падали, и рвались везде. Когда я пришла в магазин с намерением закрыть его, там была Леля, трясущаяся, перепуганная. Оказывается, возле нашего дома все время рвались снаряды. Было жутко идти, свистели снаряды, сыпались стекла, растерянные люди бежали во все стороны. И нелепым, диким зрелищем была очередь за подсолнечным маслом, которая стояла у нашего гастронома. Люди жались к стенке, толпились у входа, но стояли. И хвост очереди протянулся далеко в сторону телеграфа. Дома все испуганно и взволнованно толкались в квартирах нижних этажей большого дома. Потом без конца переносили вещи из нашего флигеля к Леле. Таскали постели, мешки с вещами, продукты. Устелили полы тюфяками. Заняли все подвалы. В сараях (они у нас под большим домом) уложили детей на ночь. Пока носили вещи, Леля бегала за ними через двор и истерически кричала: — Скорее, скорее! Потому что снаряды свистели и разрывались без конца. И были такие сильные разрывы, что раскрывались двери, и руки тряслись. Засветло все перенесли, сложили. Никто ничего не делал. Говорить не хотелось. Ждали, что принесет нам вечер и ночь. Часов около шести начались взрывы. Они слышались со всех сторон. Нам были слышнее всего взрывы штаба флотилии и клуба водников на Подоле. Начались пожары. Горели эти взорванные здания и швейная фабрика имени Свердлова. А со стороны вокзала подымались огромные столбы черного дыма — это горели и взрывались вокзал и ТЭЦ, которые начали гореть еще днем, и дым от пожаров вместе с запахом гари переполнял библиотеку. К вечеру поднялся сильный ветер. Он словно возник от выстрелов и пожаров. И, разрастаясь, все сильнее раздувал пламя. И огненные языки все больше и больше полыхали, все дальше перебрасывался пожар. И было впечатление, что горит весь Подол. Небо было затянуто тяжелыми, свинцовыми тучами. Клубы дыма подымались вверх и вместе с тучами неслись, подгоняемые все разраставшимся ветром, пламя пожаров освещало их зловещие разорванные клубящиеся куски. К ночи утихла канонада, но часто, почти непрерывно слышались взрывы. Все знали уже: наши войска уходят. И, как было сказано раньше, взрывают объекты, которые не должны достаться врагу. Никто не спал. По двору бродили целую ночь. Сидели на бревнах перед домом. Все ждали взрывов или пожара. И было жутко оттого, что пламя пожаров все разрасталось, оно вставало с Подола и вокзала, подымалось со стороны Крещатика. И еще более жутко было от того, что неистовый ветер, словно специально, все сильнее и сильнее бушевал. Он выл и свистел, раздувал пламя и гнал с неимоверной быстротой космы черных в ночи зловещих туч, озаренных огненным заревом пожаров. А взрывы раздавались один за другим. И в ночи не было никаких других звуков, кроме громкого ветра и частых, далеких и близких взрывов. Было светло, светлее, чем в самую ясную лунную ночь. Но от этого не было менее жутко. Страшная это была ночь. Никто не знал, когда уйдут наши, когда придут немцы. Боялись грабежей и хулиганства, потому что дня за два перед тем выпустили всех уголовников. И трудно сказать, чего больше боялись — врагов или пожара, потому что в городе не было воды, наши песочные запасы казались запасами муравьев перед пожаром леса, а Водоканал был взорван еще с утра, и рассчитывать на воду не приходилось. С нетерпением ждали утра. Оно пришло серое, но сравнительно тихое. Канонада совсем прекратилась, только слышались отдельные выстрелы и редкие взрывы. Никто не знал, что делается в городе. Нюся пошла к портному за Галиным пальто. Она быстро вернулась домой, потому что над головой свистели пули. Со стороны Куреневки, где еще до этого времени было тише всего, доносилась частая пулеметная стрельба, строчил пулемет с Фроловской горки. Потом сразу стало тихо, тихо. Все настороженно ждали, что взорвут дом ЦК, и снова все жильцы верхних квартир опустились в нижние. Но дом ЦК не взорвали. А только задрожал дом, когда взорвали стратегический мост. Вспыхнули и побежали огни по мосту, раздался сильный взрыв. Мост покалечено свалился в воду. Осталась целой только одна средняя ферма. Пожар понемногу стихал, как стихал и ветер. Выглянуло солнце. И кто-то пришел с известием, что в городе немцы. Побежали все в сквер возле Андреевской церкви. Оттуда увидели, что это правда. По Красной площади медленно, ровной цепью по два в ряд двигались немецкие мотоциклисты. На них смотрели наши люди, стоявшие на тротуарах. На Андреевской улице, куда повернули они с площади, лежали трупы убитых снарядами накануне. А кто-то пришедший из наших жильцов, сказал, что по городу население разбирает, растаскивает из магазинов продукты, вещи, где что было. Мы, правда, знали, что это началось еще накануне, 18 числа. Этому не помешали ни свистевшие и рвавшиеся снаряды, ни пожары, ни приход немцев. Мы не думаем об осуждении этих людей. Пусть лучше достанется им, нежели врагам. Но отчаяние и ужас от сознания нашей общей трагедии от этого не уменьшается, а скорее усугубляется. Немцы вступили в город, а еще много наших бойцов осталось здесь. Один из них с обезумевшим взглядом бежал вверх по Андреевскому спуску. Он бежал, как затравленный зверь, не зная, куда бежать и что делать. Его остановили женщины, стоявшие на парадном, втащили внутрь, уговаривали переодеться и спрятаться. Он ничего не слышал, дрожал и только спрашивал: «Что делать? Что же мне делать?» Молодой, веснущатый парень, с открытым лицом, со светлыми, ясными глазами. Принесли хлеба, принесли штатскую одежду. Когда он понял, чего от него хотят, он упал на лестницу, головою на ступени, а потом вдруг громко, голосом хриплым и жалобным запел: — Ах, зачем ты меня породила!.. Вокруг все плакали, так невозможно было спокойно смотреть на отчаяние и страх этого хлопчика. И казалось, что весь ужас происходящего вылился в этом непрерывном крике парня в выгоревшей военной советской форме. Его переодели, забрали винтовку, военную одежду. К вечеру он, успокоенный уже, ушел. Итак, 19 сентября около двух часов дня немцы вошли в Киев. Никто из нас в тот день не выходил в город. Только все ходили по дому в сквер на горку смотреть на Красную площадь. А 20-го числа утром началась наша жизнь в оккупированном немцами Киеве. Пожары прекратились. Установилась хорошая погода. И тишина. Стало тихо, совсем тихо в городе. Днем 20-го мы вышли с Нюсей в город, чтобы добраться к ней домой. У телеграфа, возле гостиницы «Красный Киев» стояли немецкие машины. На них, не обращая внимания на наш народ, возились немцы. На тротуарах стояли любопытные. И те, и другие молчали. Немцы иногда негромко переговаривались между собой. А наши смотрели во все глаза. Мы дошли до улицы Саксаганского, не обнаружив особенного разрушения. Только вокруг Николаевского парка вся улица была усеяна осколками снарядов и целыми снарядами. В университете в окнах не осталось ни одного стекла. Они вылетели, когда взорвали склады снарядов в парке напротив. В тот день вечером каждый что-нибудь рассказывал из виденного и слышанного. Поговорить было о чем. Мы узнали, что немцы несут нам «самостійну Україну» и что украинцы делаются привилегированной нацией. С утра, оказывается, выдавали приемники, которые мы сдали вначале войны. Сперва их выдавали в порядке очереди. Потом немцам надоело следить за порядком, и склады приемников просто растаскали. Кто половчее, принес по два приемника. Но главное, что там уже сказали, что приемники выдаются в первую очередь украинцам. Те, кто останавливался возле немецких машин, многое могли рассказать. И было о чем. Все у немцев было не похоже на наше. И огромные машины, все необыкновенно оборудованные. И целые дома на колесах с самым разнообразным устройством. И вылощенный, чистый откормленный вид. Все резко отличает вид этой армии от наших войск, наших людей. И вид этих откормленных, пригнанных во всем завоевателей еще увеличивал чувство глубокой горечи за наших людей, за наших бойцов, которые идут и идут сотнями километров разбитых дорог, с натертыми в кровь ногами, часто босиком, неся в руках неподходящие башмаки. И никаких у них нет машин. А есть только чувство долга, присяги перед Родиной, за которую они безропотно гибнут. 21-го числа появились на улицах первые приказы. Все они были напечатаны на двух или трех языках, украинский и немецкий обязательно. В них население призывалось к спокойствию. Предлагалось вернуть все взятое в магазинах, сдать оружие и радиоприемники (хоть их только накануне выдали), соблюдать светомаскировку, не прятать, а выдавать партизан, красноармейцев, коммунистов. И заканчивались все приказы тем, что неповиновение карается смертью. Тогда же, 21 числа, появилась на стене возле «Красного Киева» первая украинская газета. Называлась она «Українське слово». Внизу было указано, что напечатана она 21.IХ в Житомире. Ни редакции, ни хозяев. Тяжелое впечатление производила газета. В ней не было, правда, ни ругательств, ни пасквилей. Но то, как она прославляла немцев, величая их «светловолосыми рыцарями-освободителями», и то, что в ней сразу явилась вся реакция с лозунгом «уничтожения большевизма и жидов», это производило самое удручающее впечатление. Была в этой газетке большая статья, в которой перечислялись этапы борьбы Украины за независимость. И рядом с лучшими представителями украинского народа — Шевченко, Лесей Украинкой, были в качестве мучеников и спасителей и Мазепа, и Петлюра. Киев начал настраиваться на какой-то новый лад. 22-го числа также приказами на стенах было предложено всем, кто работал до последнего дня, явиться по месту работы и там зарегистрироваться. Появились уже активисты нового какого-то строя. Немцы вывесили приказы и объявления о том, что только немцы, чехословаки и украинцы пользуются всеми правами. Русских, поляков, евреев и прочих причислили к низшей расе. Все схватились за паспорта, и многие обнаружили непонятные вещи: в одной семье братья и сестры оказывались кто русским, кто украинцем. Ведь никто у нас не придавал никакого значения национальности. И многие обрадовались, кто, в силу обстоятельств или случайности, оказался украинцем. Понесли снова сдавать приемники. Оказалось, что украинцы могут не сдавать. Очевидно, у немцев ранее существовал договор с зарубежными украинцами. Даже солдаты их, говорят, украинцев считают более стоящими, а русских — чем-то низким. Заговорили об украинском правительстве. Говорили, что во главе его будет писатель Винниченко и академик Студинский. Потом говорили, что Студинский вовсе остался в Москве. Потом снова говорили, что он будет министром просвещения. Много говорили, ожидая появления этого правительства. А пока так жили. 23 числа многие зарегистрировались на местах работы. Заполнили анкеты с новым вопросом — вероисповедание. Оказалось, что вокруг многие стали украинцами. А вообще все слонялись без дела, носили грязную мутную воду, которую цедили из родников, что под Андреевской церковью. Магазины все закрыты. Купить ничего нельзя. Базаров нет. Питаемся тем, что запасли в последние дни при наших. 25 сентября на всех улицах, чуть ли не на каждом шагу расклеили портреты Гитлера. Он изображен в таких же тонах, как И.В.Сталин на портретах наших художников. Стоит с гордым видом, подбоченясь. Изображен в защитном френче, очевидно, в форме национал-социалиста, потому что на руке красная повязка с черной свастикой на белом фоне. А под портретом надпись: «Гітлер — визволитель». И возле всех портретов по два красных флажка, тоже со свастикой посередине. И еще появились в тот же день воззвания к украинскому народу некоего Степана Бандеры. В них снова оплакивалась «доля» и превозносилась национальная борьба украинского народа. Потом шел призыв к объединению населения Киева в партию «ОУН» — «Объединение украинских националистов» во главе с этим самым Бандерой. Затем объявлялось, что отныне у нас будет «Самостійна, соборна, українська держава». И заканчивалось воззвание словами: «Твої вороги — Москва, Польща, Жидова. Знищуй їх!» Это было на одном или на нескольких углах по улице Короленко. А на других углах были другие воззвания, анонимные, в которых говорилось, что будет «национальная украинская республика», а не «держава». А накануне висело объявление о приеме в «українську народну міліцію». На другой день — 23-го — в «Державну міліцію». И город не жил, а пребывал в каком-то странном состоянии растерянности, ожидания, недоумения, местами даже радости, кроме тех мест, где не проходило чувство отчаяния и ужаса. И тем не менее начиналась какая-то жизнь. Возле всех учреждений собирались сотрудники и толпились на улицах. Библиотеку заняла военная немецкая комендатура. Немцы вообще расположились везде, ходили по квартирам, брали себе у населения все, что им нравилось. Они заняли все школы и многие учреждения. На Крещатике в 30-м номере, где прежде была какая-то второстепенная гостиница, поместилась городская комендатура. На углу Прорезной и Крещатика с другой стороны, где был «Детский мир», поместилась жандармерия. В комендатуру должны были являться все начальники учреждений для регистрации их. К коменданту же шли по всякого рода делам. Туда все время подъезжали немецкие машины, стоял немецкий караул, и стоял на тротуаре наблюдающий народ. В жандармерию сносили приемники. Напротив Прорезной на Крещатике сбрасывали прямо на улице противогазы. Город был наполнен фантастическими слухами. Говорили, что Советский Союз погиб, что в партии раскол. Что Сталин и Каганович оказались одни, а против них выступили Молотов, Ворошилов и другие. Потом говорили, что Сталин застрелился потом — что его застрелил Ворошилов, потом — что он уехал в Вашингтон. Нельзя ни вспомнить, ни записать всего того, что говорят. Как отвратительный смрад распространяется с невероятной быстротой, так народ наполняется отравляющими слухами. А у нас у всех появилось тяжелое предчувствие какой-то провокации, потому что больше всего винят евреев в том, что мы проиграли войну, и что большевизму конец. Разумом мы понимаем, что все это полнейшая нелепость. Ведь три дня назад ничто не предвещало крушения советского строя, и что все эти слухи специально распускаются немецкой пропагандой. И тем не менее нужно иметь большую выдержку, чтобы им противостоять. И вот теперь мы стараемся собрать все свои внутренние силы, чтобы не поддаться паническому страху перед будущим, перед полной неизвестностью. Слухи не отражаются в единственном ныне источнике наших сведений — украинской газете, которая продолжает выходить и дальше без редакции и места издания. Из нее мы узнали, что кроме Киева взята немцами Полтава. И что четыре советских армии уничтожены под Киевом. Про Полтаву не знаю, так это или не так. Но что с нашими войсками под Киевом произошло нечто очень страшное, мы знаем уже наверное. И больно, и тяжело, и обидно это бесконечно. Восемнадцатого числа наши войска ушли из Киева. Вместе с ними ушли многие члены партии, мобилизованные в армию женщины и некоторые учреждения, такие как телеграф, телефонная станция и др. Говорили, что нашим удалось прорвать кольцо окружения. Говорили, что немцы хитростью погубили наших людей, что они открыли проход в одном кольце для того, чтобы уничтожить наши войска в другом. Говорили, что первое кольцо наши войска прорвали сами. Несколько дней продолжалась эта нечеловеческая бойня. Вернувшиеся оттуда рассказывают, что от самого Киева до Борисполя и дальше на сто километров в глубь левого берега (еще называют какое-то место «Борщи») на полосе в несколько километров сбились в неподвижную массу машины, орудия, люди. В беспорядочном бегстве, стиснутые со всех сторон врагами, наши армии в количестве шестисот тысяч человек были лишены всякой возможности двинуться. Некуда было спрятаться, не было возможности защищаться. И немцы залили всю эту массу людей сплошным огнем снарядов, бомб, строчили с бреющего полета из пулеметов, били из минометов. Я видела людей, чудом уцелевших в этой бойне. Они из молодых стали стариками, а некоторые плачут все время, словно помешались. Называют цифры: 220 тысяч убитых и раненых, 380 тысяч пленных. Таковы сухие цифры этой страшной трагедии, которая разыгралась у Киева. Почему так случилось? Кто виноват в том, что допустили гибель стольких наших людей? Не мне ответить на этот вопрос. Быть может, будущее ответит тем, кто доживет до него. А сейчас только страшный призрак этого избиения стоит перед нами чудовищным фактом, который невозможно осознать. Больницы переполнены ранеными. Сотни, тысячи женщин ищут в списках своих сыновей, мужей, отцов. В толпах других женщин и мы 23-го ходили по больницам, искали Степана и брата Нюси. А 24-го, вчера, узнали, что пять тысяч пленных привели на Керосинную улицу, и решили туда пойти. 28
сентября 1941 г. В городе поднялась тревога. К вечеру пожар усилился. Зарево снова, как в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое, поднялось над городом. Снова поползли слухи, что минирован весь город. Побежали во все стороны люди с вещами. С Крещатика, где начался пожар, выселялись. А взрывы все слышались с той стороны. Снова тревожно провели ночь. А на утро весь город был еще больше взволнован, потому что пожар распространялся, горели соседние от улицы Свердлова дома, загорелся почтамт. Горела уже (не знаю только, как это случилось) противоположная от почтамта сторона. Горела Прорезная, угол Пушкинской. Люди с узлами сновали по всем улицам. Люди с узлами сидели в скверах и прямо на тротуарах. Искали причины взрыва. Город был полон легендами, что какой-то еврей принес в жандармерию приемник, начиненный динамитом. И что когда этот динамит взорвался, взорвались заложенные в доме мины замедленного действия, взрывающиеся от детонации. Никто ничего толком не знал. Говорили, что немцы специально жгут город и не собираются в нем оставаться. Другие говорили, что немцы, наоборот, стараются остановить пожар, но будто бы невидимые партизаны им мешают. И что пожар нельзя остановить, потому что нет в городе воды. Один за другим называли номера домов, которые немцы собираются взорвать, чтобы остановить пожар: 12-й номер по Прорезной, 7-й номер по Пушкинской… Уже выселили людей из всех домов по всей Пушкинской, Прорезной и другим улицам вблизи Крещатика. Немцы в зону пожара никого не пускали. И никто не знает, что они там делали, тушили или жгли. Только город горел, и вечер 25-го числа был полон огня и страха. Во всех домах, как и прежде, не спали, дежурили по очереди жильцы во дворах и парадных. Без конца вырастали слухи о том, что город подожгли евреи. Было совершенно очевидно, что это очередная провокация, но никто не мог сказать, что она готовит. Вечером того же 25-го числа был нарушен приказ о том, что ходить можно только до 9 ч. вечера. В свете зарева, которое все росло, без конца бежали по улицам люди с узлами, бежали во все стороны от центра. А пожар все разрастался. Вместе с пожаром росла паника. Часов около двух ночи Леля постучала нам в окно. Кто-то принес известие, что выселяют всю улицу Короленко и что наш дом тоже в опасности. Стали снова лихорадочно паковать мешки с тем, чтобы уходить из дома, потому что говорили, что надо уйти не меньше чем на два километра. Потом наши жильцы пошли к немцам, что в 25-й школе. Те сказали, что нам ничто не угрожает. Им не поверили и не ложились до тех пор, пока какой-то распорядитель в жовтоблакитной повязке не пришел и не предложил всем идти спать. А по Андреевскому спуску все шли бесчисленные люди с узлами, а пожар все разрастался. Снова мы перекочевали в большой дом. Снова никто всю ночь не спал. А утром, часов в девять женщина, выпущенная из плена, принесла записку от Степана. Он оказался в плену в Броварах. Он просил есть. Наскоро собрали еду, и Нюся, Татьяна и я пошли. Лагеря пленных в Дарнице и в Броварах. Туда вереницами идут женщины. Они несут еду, потому что пленных не кормят. Мало кто знает, есть ли там свой, но все несут что у кого есть. Некоторые несут последние остатки продуктов. Сбиться с дороги нельзя. От самой пристани и до лагерей женщины идут толпой, непрерывным потоком. На расстоянии в 18 километров нигде нет перерыва в этой людской женской реке. На переправе у бывшей пляжной пристани стоит толпа. Мосты все взорваны, и через Днепр можно переехать только гребными лодками. Женщины дерутся и, стараясь быть половчее, прыгают одна впереди другой в лодки немногочисленных перевозчиков. И так через Днепр, через все его заливы по дороге на Бровары. Лодки полны до краев. Непонятно, как ни одна из них не затонула. Только огромное, нечеловеческое напряжение, движущее этой женской обезумевшей толпой, удерживает сейчас людей от несчастий. Все спешили, потому что говорили, что гонят пленных давно. А тут по дороге эти проклятые (никто не думал о том, как красиво вокруг, что когда-то сюда ездили веселые и счастливые, в летние дни отдыха) переправы, которые никак нельзя быстрее преодолеть. Наконец добрались туда, где дорога от Броваров поворачивает к Дарнице, те самые места, где были мы, когда ехали на батарею к Степану. С тех пор все кончилось. Ничего нельзя понять в том, что происходит. И все нервы напряжены в этом беге — скорее туда, где ведут наших пленных, где нужно видеть обязательно всех, кто пройдет, потому что там идут свои. На дороге, в начале ее, только женщины, идущие лавиной. И вдруг, — еще поворот, и на земле вдоль дороги сотни, нет тысячи, наших бойцов. Они сидят. А вид их так ужасен, что холодная дрожь пронизывает всех нас. Совершенно очевидно, что их не кормят. И женщины несут еду, а немцы не дают к ним подойти. Женщины плачут. На каждом шагу душераздирающие сцены. Женщины бросаются к пленным. Пленные, как звери, набрасываются на протянутую еду, хватают ее, разрывают. А немцы бьют их прикладами по голове. Бьют и женщин. И все равно женщины отдают еду. Их снова бьют. И все плачут вокруг. И кажется, что сам ад из средневековых легенд разверзся здесь под ясным осенним небом. Пленные сидят вдоль дороги. Им разрешили сесть. Женщины стоят толпой напротив них на другой стороне дороги. И время проходит в том, чтобы уловить момент, когда немец отвернется, и передать еду, и не получить прикладом по голове. Женщин не меньше, а больше, чем ближе к лагерю. Недалеко от него лес, а вдоль дороги высокий бугор. На этом бугре женщины стоят плотной стеной. Возле лагеря пленным не дают садиться, не дают останавливаться. Женщины, если видят своих, бросаются с бугра вниз. И тогда уже кому повезет, зависит от немца. Один гонит и бьет беспощадно, другой разрешает подойти и даже поговорить. Несколько женщин обступили немца, стоящего на бугре. Те, что немного говорят по-немецки, узнали, что комсостав идет сзади. И мы в толпе стоим и ждем. А пленные все шли и шли. Женщины, стоявшие здесь с самого утра, говорили, что прошло уже более тридцати пяти тысяч. Они подсчитали колонны и пленных в них. Немец не соврал. Через час или больше показалась группа комсостава. Мы увидели Степана, он увидел нас. Подойти удалось. Он набросился на сумку с едой, и умолял выручить его из плена. Они ничего, совсем ничего не ели девять дней. Вид ужасающий. Заросший, глаза совсем провалились, смотрят словно бы куда-то внутрь. Несколько раз сказал: — Выручайте. Потом сказал, что украинцев обещают отпустить, только надо скрыть, что он кандидат в члены партии. Требуется для этого пятнадцать подписей поручителей. Подходили к воротам лагеря, в который немцы успели за несколько дней превратить наш шелковый комбинат. Немцы прикладами отогнали нас. Мы повернули в обратный путь. Пленные все шли, медленно, едва передвигая ноги. Уже солнце было совсем низко над горизонтом. прозрачное, побелевшее небо казалось приникло к молчащей земле. Все молчало. Совсем притихли пленные. Они не в силах были искать своих. Их шаги заглушала глубокая дорожная пыль. Женщины стояли неподвижно и молча. И так снова без конца, без конца, пока мы не дошли до поворота на Бровары. У поворота несколько домов. Вдруг навстречу странная группа людей. Пленные, раздетые, в одном белье. И сплошной цепью конвой из немецких солдат. Все колонны, которые мы видели до сих пор, охранялись десятком-двумя каждая. А здесь немцы шли сплошной цепью вокруг. Поравнявшись с домами, один пленный попросил воды. Подошел к дому и побежал. Два выстрела раздались вслед. Его убили на месте. К этой группе пленных немцы совсем не давали подойти. Они были еще страшнее тех, кого мы видели до сих пор. Шли они последними. Это были евреи. Поток женщин повернул назад. Молча не шли, а брели мы к переправе. Нас догнали женщины, идущие из Нежина. Среди них телеграфистка Аня, подруга Тани по Дальнему Востоку. Десятого сентября их мобилизовали на окопы в Нежин. Там попали в окружение и теперь возвращались в Киев.
* Комментарий к именам, упоминаемым в «Киевских записках» помещен в конце публикации. |