|
Инна Лесовая ЛИБРЕТТО Это всего лишь идея. Если она тебя заинтересует, найдешь человека, который сочинит настоящее балетное либретто. А я помогала бы ему: отвечала бы на вопросы, которые у него могут возникать. Действие первое. Конец шестидесятых. Мастерская художника-неудачника. Темный, неуютный подвал. По углам — подтеки сырости (это можно сделать очень красиво). Вдоль стен несколько труб пугающего вида... Ну и картины, конечно. Часть висит, часть стоит на полу. Холсты, пустые рамы. Двустворчатая дверь невиданных размеров. Два придавленных к потолку окошка. Плоскости облупленных подоконников точно совпадают с плоскостью тротуара. Мимо окон движутся ноги. Представляешь, в окошке — танцующие ноги. Маленькие сценки для ног! Посреди комнаты стоит низенький скульптурный станок, а на нем — статуя, гораздо выше человеческого роста. Не надо пугаться. Все это технически не так сложно. Станочек можно заказать в худфонде. Такой, чтобы совершенно свободно крутился. А статую за очень небольшие деньги вылепит из глины студент скульптурного факультета. Главное — найти мастера, который отольет ее из пенопласта. Она должна быть разборной и совершенно невесомой. Для безопасности. Это не просто реквизит, а одно из главных действующих лиц. С нею будут танцевать — не вокруг нее, а с ней. Ее будут раскручивать... Тут вообще полдела — вылепить удачную фигуру. Обнаженная женщина, идущая против ветра. Она должна быть сделана так, чтобы в разных поворотах выглядеть совершенно по-разному: то бурно наступающей, то удирающей в отчаянии. А в целом — нечто возвышенное и одновременно смешное... Лучше всего было бы комично воспроизвести ту статую, которую я имею в виду. Это статуя, сделанная когда-то моим учителем. Мой
учитель... Если в нем и было что-то смешное — так это его постоянное стремление
преодолеть свой маленький рост. Каблуками. Духом. Интеллектом. Еще у него
были совершенно немужские глаза — круглые. Ресницы темные, густые, что
сверху, что снизу — глаза ребенка, который ждет, что его сейчас ударят,
но не в состоянии хоть как-то себя защитить, даже сощуриться. А так —
черты вполне мужественные, правильные. Его можно было бы назвать красавцем,
если бы не лысина и не щетина, которая вырастала за полдня. Казалось,
она лезет из него от чрезмерного вдохновения. От этой-то щетины и возникало
ощущение некоторой запущенности и бездомности. Он был одним из тех людей,которые
относятся к своему телу, как к одолженной одежде или комнате в общежитии.
К тому же у него вечно что-нибудь болело. Он это тщательно скрывал, только
иногда кривился. Все это для нас, девочек романтического возраста, было
даже привлекательным. Кстати, никогда он не был ни бездомным, ни запущенным.
Аккуратен был невероятно, и мастерская у него была самая чистая из всех,
какие мне доводилось видеть. Она находилась чуть наискосок от Совета Министров.
Улицы там помпезные, хотя и узкие. Колонны, серый гранит... А он идет
такой маленький, всему враждебный, пугливый, высокомерный... рыхленькая
меховая шапка пирожком, серое двадцатилетней выдержки пальтишко... Но
— наглаженное. Затем
идут вставные номера. Появляются разные посетители, так или иначе мешающие
«творческому процессу«. лезный
прутик каркаса. (Таких съемных деталей будет несколько, и отсутствие любой
из них должно создавать комический эффект).
Следующий вводный номер — санинспекция. Легонькая, как мотылек, девушка в белом халате порхает по мастерской Маэстро, возмущенно указуя на пятна сырости, на сомнительные трубы, прогнившие половицы, извлекает откуда-то огромный бледный гриб. От каждого ее эфирного прикосновения что-нибудь с тяжелым грохотом отваливается, и мастерская приобретает все более антисанитарный вид. Маэстро умоляет суровую защитницу его здоровья не опечатывать мастерскую. Но та непреклонна. Выручает Маэстро появление потревоженной крысы. Или, может, ввести даже танец крыс, изгоняющих санинспекторшу. Сшить их из серого плюша, укрепить на прозрачных шнурах, с помощью которых из-за кулис управлять ими в такт Вагнеру. Все
это — и сырость, и крысы, и грибы — были обычными атрибутами творчества.
Только такие подвалы и доставались художникам. А если вдруг попадалась
комната поприличнее, ее тут же отбивала какая-нибудь контора. Моего бедного
учителя переселяли раз пять из подвала в подвал — каждый, разумеется,
хуже предыдущего. Меня тоже переселяли дважды. А чаще всего людей просто
выставляли на улицу. Ученицы...
Очень выигрышно для кордебалета. Молоденькие девочки, трогательно-вызывающие
прически, шейные платочки и прочие претензии на богемность. Яркие картонные
папки. Рисунки. По-моему, танец с большим белым листом — это необыкновенно
красиво! Вот идет урок... Маэстро что-то объясняет ученицам, затем танцует
адажио с каждой по очереди, с каждой по-особому. И листы, листы, трепещущее
мелькание белых квадратов бумаги! Или такое: просмотр домашних работ.
Девочки раскладывают рисунки на полу и танцуют между ними... Разные реакции
на похвалу, на замечание. Ревность...
Он тоже уважает их. Он советуется с ними. Сбрасывает покровы со своей статуи, и ученицы приходят в благоговейный восторг. Они движутся, повторяя позу статуи. Их тема в оркестре — те же «валькирии«, но наивно воспроизведенные скрипками и флейтами. Кульминация — танцует Маэстро, танцуют девочки, вертится статуя! Вдруг Маэстро замечает нечто необыкновенное в форме ноги, или руки, или носа одной из учениц. Он внимательно изучает эту деталь. Затем отводит девочку на подиум, и она принимает позу статуи. Маэстро начинает переделывать эту самую ногу или шею. Естественно, в начале следующей сцены статуя окажется без вышеуказанной детали. Следующая
сцена... Снова утро. Снова пальто на полу. Маэстро не работается. У Маэстро
болит поясница. Он пытается себя завести. С большим трудом преодолевает
апатию. Музыка натужно набирает мощь. Стук в дверь. Маэстро идет открывать,
не ожидая ничего хорошего. Но это Мать — сутуленькая, колченогая, в платочке
и очках. Она принесла в миске картошку с котлетами. Маэстро
не до еды. Но так уж и быть — он продолжает свой вдохновенный танец с
котлетой на вилке. Мать плачет, причитает: сын худой! неухоженный! денег
нет! Она достает мелочь из всех карманов и выворачивает их, дабы показать,
что это последнее. Она хочет качать внуков. Она не понимает, зачем ему
такая большая статуя. И в придачу — голая! Маэстро объясняет с жаром и
раздражением. Старуха пытается понять. Оркестр, как бы ее голосом, начинает
воспроизводить «Валькирий», однако акцент у музыки явно народный, а интонация
вопросительная. Мать танцует, ковыляя и семеня, тоже пытаясь воспроизвести
позу статуи. Уходит. В
следующей сцене статуя, уже отлитая в гипсе и затонированная, стоит самым
эффектным образом. Все детали на месте. Маэстро подметает. Пытается приставить
к оголившейся дранке куски штукатурки. Стряхивает со стульев и дивана
пыль, ногами отгребает в стороны бумажные горы... Вот-вот появится Художественный
Совет. к
ней отношение. Тощий скульптор со шкиперской бородой и сединами, напоминающими
одуванчик, указывает на ошибки в пропорциях. Усатый парторг поводит опущенной
головой, и кажется: он один видит нечто скрытое от других и тем особенно
опасное. Некто драненький, с жидкими прядями длинных волос, не понимает,
зачем вообще статуя сделана и что автор имел в виду. Музыка при этом идет
по кругу, будто заело пластинку. Патлатая искусствоведка видит в статуе
порнографию. Длинная, лишенная возраста секретарша со свалявшимся перманентом
все записывает.
Царственная дама-классик оживает, изумленная столь неумеренными эмоциями. Она, оказывается, вовсе не считала статую такой уж плохой, тем более — вредной. Правда, над ней нужно еще работать и работать. С вагнеровским топотом Совет покидает мастерскую. Кое-кто, на ходу остывая, задерживается, чтобы дать Маэстро ценный совет. Искусствоведка особенно добросердечна: она вытягивает из кучи хлама простыню и сооружает на статуе нечто вроде греческой туники. Довольная таким решением нравственной проблемы, удаляется. Оставшись в одиночестве, Маэстро бросается на статую с кулаками, отыскивает молоток, замахивается... Появляется Друг. Задумчиво ходит вокруг статуи. Идея с драпировкой не кажется ему такой уж абсурдной. Так даже больше экспрессии. Маэстро срывает со статуи тряпку и бросается на диван. Входит мать — с бутербродом и кружкой компота. Под мышкой у нее сверток. Маэстро переживает лицом к стене и есть отказывается. Мать что-то смущенно шепчет Другу. У нее тоже идея, как сделать статую более приличной. Мать вытаскивает из свертка сатиновые трусы невиданных размеров и веревочкой прикрепляет к статуе. Затем извлекает из пакета огромную майку и теннисную ракетку. Пристыженный Друг быстро отцепляет трусы и весь этот инвентарь сует обратно в пакет. Ей-богу,
я тут почти не преувеличиваю. Примерно так и было с моим учителем. Конечно,
дети в художественной школе рисовали обнаженную натуру. Но выставки тех
лет «красоту человеческого тела« не пропагандировали. В крайнем случае
— ноги гимнастки или грудь кормящей колхозницы. И вдруг на выставком привозят
обнаженную женщину, вдобавок — махину под три метра! Там очень много всего
наслоилось... Добро бы — какой-нибудь академик позволил себе. А тут —
несчастный задохлик со своей больничной щетиной, со своими детскими ресницами
и стиснутым ртом тайного гения. Его бы никто не знал, если бы он не готовил
детей в институт. И готовил, надо сказать, неплохо. К тому же мало брал
за уроки, особенно со знакомых. Иногда мог и вовсе отказаться от оплаты.
А ведь у каждого подрастал талантливый сын или племянник, так что относились
к нему уважительно, даже несколько подобострастно — как к Учителю. Но
не как к Художнику. И вдруг он выбрасывает такой фокус! Это ведь ко всему
еще и очень дорого — каркас, прокладка, отливка! Ни с кем не согласована,
никто не заказывал... Массивная баба-богатырь. И вид такой: будто ее в
зал не пускали, а она всех раскидала и ворвалась! Называлась она — «Преодоление«.
Как ни странно, ее приняли на выставку — хотя и с большим скандалом. Бедный
мой Учитель считал, что он победил, прорвался в высокое искусство... Как
бы для компенсации его тут же приняли в Союз художников. В то время это
было все равно, что получить титул лорда. Но приняли в секцию живописи.
То есть как бы: на, бери, только скульптурой больше не занимайся. Будешь
считаться живописцем...
Именно после этого в его живописи произошел резкий перелом к лучшему. Не знаю, было это совпадение — или он почувствовал себя увереннее? Многие полагали, что от природы он не был одарен ни чувством цвета, ни артистизмом письма. Еще ему страшно мешала гениальная способность изобразить любой предмет в любом ракурсе с точностью фотоаппарата. Но он и тут преодолел свою натуру. Нашел для себя эффектную технику. Что-то добавлял в краски: не то тырсу, не то корпию. Получалось нечто еще более бугристое, чем у Моне, вдобавок очень яркое и контрастное. Каждая его картина — это было как бы решение задачи из трех ярких пятен. Он писал, будто выдавливая из себя всю энергию, как выдавливают из тюбика последнюю краску! И в какой-то момент у него стали получаться красивые и значительные вещи. Чем лучше он писал, тем больше его ругали — пока совсем не перестали брать картины на выставки. Правда, появились неофициальные поклонники, которые пытались как-то ему помочь. Водили к нему известных людей — в надежде на то, что те купят картины. Иногда покупали, но чаще он их дарил. Сцена с дамой в мехах и бриллиантах списана с натуры. Только о деньгах они даже не заикались. Классик рассказал моему Учителю, что у него в гостиной висят картины, подаренные Гуттузо и Пикассо. Господи! Висеть рядом с Пикассо! Да мой учитель готов был еще и доплатить за такую честь! И не слишком он ценил свои картины... Он говорил, что это прелюдии и фуги. А вот статуя — симфония! Дело всей его жизни. Он уложил кучу денег на то, чтобы ее восстановить. Все улучшал и улучшал... Хуже она не становилась, но... Боюсь, что такая страсть убивает жизнь. Наверно, нельзя ставить перед собой такую цель: создать нечто, достойное занять место между «Венерой Милосской» и «Джокондой». Кстати, это тоже можно включить в балет... Маэстро
созерцает свою статую, лежа на диване. Грезит. На сцене, одна за другой,
появляются «Джоконда», «Инфанта Маргарита», «Весна» Боттичелли, «Флора»
Рембрандта, «Донна Велата» Рафаэля и прочие. Они танцуют вокруг статуи,
по очереди становятся рядом с ней, предоставляя остальным решать, кто
лучше. В какой-то момент готовы даже преклонить перед ней колени... Следующая
картина. Сцена изображает богатый еврейский дом. На стене — ковер с оленями,
над ковром — два портрета: бабушка и дедушка в молодости. В углу фикус,
на столе — огромная, как фонтан, хрустальная ваза. Невесту
высвобождают из-под кофт и пальто. Она берет скрипочку и почти без ошибок,
очень жалобно исполняет «Элегию» Массне.
Маэстро благодарит, целует ручку. Окрыленная невеста ненавязчиво втягивает его в танец. Обращается она с Маэстро очень нежно и осторожно. Поддерживает его, раскручивает, даже поднимает над головой. Растерянный Маэстро покорно исполняет изящные арабески. Сваха хочет разбить тарелку, но тарелка из сервиза. Приносят тарелку попроще. Разбивают. Разливают по рюмкам наливку. Маэстро отказывается пить. Его заставляют. Отец невесты обнимает гостя за плечи, с чувством подливает еще и еще. В оркестре назревают «Валькирии» — в алкогольном варианте. Маэстро расходится. Он рассказывает о своей гениальной статуе. Сам принимает ее позу. Заставляет делать то же других. У сконфуженной невесты он не находит должного отклика. К тому же постепенно становится ясно, что она не очень его интересует. Зато неожиданно обнаруживается полное взаимопонимание с младшей сестрой. Их романтический дуэт завершается скандалом. Скоропостижно влюбленных растаскивают в разные стороны. Девочка еще очень молода и пока что может рассчитывать на супруга без столь серьезных дефектов. Расстроенная невеста согласна на любой исход. Она готова остаться старой девой, лишь бы все скорее помирились. Но отец непреклонен, а сестра, как внезапно выяснилось, дерзка и своенравна: она не собирается отказываться от своего счастья. Следующая
сцена — снова мастерская, но чудесно преображенная. Сияют вымытые стекла
и белоснежные подоконники. Комната выглядит значительно светлее и даже
просторнее. Нет больше пугающих завалов, наводящих на мысли о змеях и
крысах. Вещи разобраны, разбавители и коробки с красками разложены на
специальной полочке, а не на полу, не на стульях и не на диване. Исчезло
обесцвеченное пылью тряпье. На мольберте — холст с начатым натюрмортом.
Картины составлены аккуратными рядками, рисунки сложены стопками. Трубы
живописно задрапированы цветастым ситчиком и напоминают о себе лишь грохотом
сливаемой воды и падающего мусора. Ситчик заодно служит фоном для деревенского
глечика, тыквы, сухого подсолнуха, составленных на деревянном столике.
Рядом, на низком широком подиуме, в «ключевой« для этого балета позе,
вдохновенно замерла юная жена Маэстро. Маэстро (все пуговицы теперь у
него на месте, а рубаха и джинсы значительно посветлели) трудится над
своим грандиозным детищем — наводит последний лоск. «Преодоление« выглядит
как-то приятнее и легче (этого эффекта можно достичь с помощью особого
освещения). Следующая
картина — мастерская без статуи. Молодожены и старуха-мать строят планы.
Все вдруг заметили, что вещи на них и вокруг них — ветхие и старомодные. Жена учителя... Сразу скажу: лично я не ревновала. К моменту нашего знакомства мой учитель был уже женат. История этого брака описана мною верно, за исключением колорита и всех деталей. Семья была самая обыкновенная. Скорее бедная, чем богатая. Старшая сестра — ничем не примечательная инженерша. Не было никакой свахи. Была общая знакомая. Младшая дочь, действительно очень молоденькая, косичек уже не осила.
Она училась в каком-то техникуме... Воображение нашего учителя она поразила
своим сходством с натурщицей Джорджоне. Это сходство — в сочетании с современной
одеждой — скорее портило ее. Что действительно заслуживало восхищения
— так это ее героическая стойкость в борьбе с безденежьем. Она была хозяйкой-подвижницей
и умудрялась кормить семью на зыбкие заработки мужа. Причем кормить гораздо
лучше, чем это делали супруги других художников, заставлявшие мужей халтурить
— так сказать, разменивать свой талант на отбивные котлеты.
Итак, мы гордились ею — но не любили, когда она приходила. Не любили ее замечания, хотя чаще всего она ограничивалась одобрительным или изумленным кивком. Надо сказать, что супруг, демонстрируя наши достижения, не оставлял простора ее индивидуальному восприятию. По выражению его лица сразу было видно, чего он от нее ждет: «Вот сейчас ты восхитишься, сейчас снисходительно поддержишь начинающего, сейчас подметишь ту самую Божью искру, которую это юное дарование еще не в состоянии оценить в себе — но мы-то с тобой понимаем...» Ах, этот взгляд из глаз в глаза, полное взаимопонимание мужа и жены... И мы, ученики, оказывающиеся вдруг где-то на обочине, не при деле... Нет, не должны соприкасаться эти две «общности»! Некая совершенно особого рода влюбленность между учителем и учениками просто необходима. Иначе процесс обучения не будет полноценным. Ученики знают: в том, что касается творчества, они для учителя ближе, чем жена. Но и жена знает: ученики приходят и уходят. И самый лучший ученик, гордость учителя, по прошествии короткого времени становится куда менее важен и интересен, чем ученик нынешний, даже самый заурядный. Все это еще больше усложняется, если ученики — хорошенькие девушки... Такое может кончиться и драмой. Вот и мы с нашим целомудренным учителем разошлись не по-хорошему. Больше нас всех ему нравилась моя подруга. Наш учитель говорил, что лицо ее выточено в мастерской Тутмеса. Несколько раз он пытался написать ее портрет, и все неудачно. Нет! Сегодня мне уже не понять своего тогдашнего потрясения! Она прибежала ко мне с красными глазами... платочек смятый, совершенно мокрый. «Если папа узнает — он убьет его!» Как-то мне особенно жутко было от этого платочка. У меня даже озноб начался! Я не могла видеть ее плачущей... Как раз той ночью мне приснилось, что учитель сошел с ума. Люди окружили его и пытались поймать, а он бегал по кругу — совсем крошечный, как карлик! — скалил зубы и все норовил прорваться... (Эй, уж не подумал ли ты бог знает чего?). Он писал очередной ее портрет. И снова не клеилось — как он ни сопел, как ни раздувал ноздри. И вдруг его осенило: «Можно, — говорит, — я вас поцелую? Мне кажется, это сдвинет работу с мертвой точки». (Что делать — богема!). Она согласилась, полагая, что имеется в виду отеческий поцелуй в щечку или в лобик. Вместо этого наш распалившийся сатир обслюнявил ей все лицо и даже расстегнул воротничок ее блузки. «Боже мой! Если бы ты видела! Если бы ты видела!» Я прекрасно представляла себе, как он стоял над ней в неуклюжей позе дантиста — маленький, лысенький, со своими детскими ресницами, торопливый, колючий... Больше всего ее поразило, что когда вскоре после этого вернулась его жена, он держался как ни в чем не бывало. Она говорила, что картина получилась удачной, и это ее особенно злило. Не знаю — не видела: больше мы к нему не ходили. Мы
вспомнили эту историю много лет спустя, когда я гостила у нее во Франции.
Как мы хохотали! Она хотела тут же ему позвонить. Адреса у меня не было,
я знала только, что теперь он живет в Нью-Йорке. Фамилии и имени для справочной
оказалось недостаточно. Мы были очень разочарованы. Она ведь уехала, не
попрощавшись с ним. А я... Пару раз после ее отъезда он сам зашел ко мне.
Несколько раз зазвал в гости. Наши отношения слегка портила моя подозрительность.
Все вертелось в голове: не затем ли он зовет меня, чтобы выведать что-нибудь
о моей подруге? Это
было зимой... бесприютный такой ранний вечер... Четвертая или пятая по
счету его мастерская. Совсем уж никуда не годная! Казалось, бедного учителя
окончательно загнали в угол. решилась
бы сунуться в эту тускло освещенную пещеру. Мы постучали в дверь, грубую,
шелудивую, выкрашенную в немыслимо мрачный зеленый цвет. Над ней тлела
ржавая лампочка. Я тогда подумала, что приду сюда, если надумаю иллюстрировать
«Преступление и наказание». Потом мы шли по коридорам. Пахло строительным
мусором и старой штукатуркой. Девочка, которая открыла нам дверь, объяснила,
что организация, занимающая соседний подвал, расширяется и пробивает стены.
В мастерской горела огромная двухсотваттная лампа, но от статуи, занимавшей чуть ли не все пространство комнаты, было темно. За корявым, только что выбитым проемом горел свой собственный особый свет. Там, среди напирающих из глубины конторских шкафов и столов, две девочки рисовали голову Вольтера. «Вот, — сказал, глядя на них с гордостью, мой учитель. — Не побоялись, остались со мной до конца». Сейчас это трудно понять, но они действительно проявили смелость, «до конца» оставаясь с эмигрантом, с «предателем Родины». Бедный, он с такой бурной благодарностью встречал каждого нового посетителя! Особенно он обрадовался одному. Явно не ожидал, что этот человек придет. Видно было, как он боится за него и хочет, чтобы тот поскорее ушел. Тот пробыл всего несколько минут и на прощанье прочел две строки Бернса: «Забыть ли старую любовь и дружбу юных дней...» Мой учитель ничего не мог ответить. Девочки ниже склонились над рисунками, и на Вольтеров закапали слезы. Та, что впустила нас, набросала на казенной штукатурке автопортрет, манерно вытянутый и очень красивый. Очевидно, даже такие устойчивые явления, как вкус моего учителя, претерпевают изменения. Портрет ему понравился. Он сердился только, зачем она рисовала на стене, а не на нормальном листе бумаги. «Ну да ладно! — махнул он бесшабашно рукой. — Пусть остается ИМ!» Надо сказать, что «им« и без того оставалось достаточно. Развороченные кипы рисунков, картины старые и новые, пыльные головки из тонированного гипса и — главное — его статуя, его симфония, дело всей жизни. Из разговоров я поняла, что кто-то надеется пристроить ее в каком-то институте. Ждали известного певца, для которого были отложены два натюрморта. Остальное раздавали подряд на память. Горы работ не уменьшались, а даже как будто росли. «Преодолевающая» выглядела так, будто взбесилась от тесноты. Казалось, это она-то и пробила проем в стене. И яркий, ворованный у конторы свет в открывшейся пустоте, где рисовали девочки, где обсуждали проблемы выезда никому не известные гости в пальто — все походило на жутковатый сон. Своих знакомых, приобретенных в коридорах ОВИРа, мой учитель слегка стеснялся. Боялся, что проблемы их покажутся нам слишком низменными. Где достать фотоаппарат? пуховое одеяло? Что делать со старым «Беккером», который нельзя вывозить и невозможно продать? Как оторвать от сердца бабушкину вазу, которая оказалась государственной ценностью? «Она купила эту вазу за тридцать рублей, когда у нас началась дружба с китайцами. По-нынешнему — трешка! Просто издеваются над людьми!» — Это сущая правда, — горячился мой учитель. — Взять хоть мои работы. Мы отобрали несколько, самые любимые... Так они назначили пошлину, от которой мы дар речи потеряли! Господи! Вы же их на выставки не берете, не покупаете — за что же такие деньги?! А потом решили: черт с ними! Выкупим хоть эти две, — он посмотрел на стоящие в углу натюрморты, как на больных детей. — И что же? Нам отказали! «Они, — говорят, — будут компрометировать за рубежом советское искусство». Каково! Но эти-то пристроены. А остальное... Вы же знаете, как оно бывает: сначала вынесут в коридор, потом в подъезд. Через неделю мои работы будут торчать из мусорных ящиков... Я бы ни за что не уехал! Это все сын. Он такой обидчивый! Чуть не так скажут... Тут еще в художественную школу его не приняли... А я... — он понизил смущенно голос, — я привык... Я не хочу ничего другого. Жена у меня умеет вести хозяйство буквально на копейки! Да я теперь и зарабатываю неплохо... Он поправил воротник синего свитера, того самого, что был на нем в день нашего знакомства. Набросил на плечи серое пальтишко, дочищенное до желтоватых плешей. — И, знаете, — продолжал он, когда мы вышли в пустой длинный коридор, — мне сначала было страшно. Заеду в Италию, а там — или сердце откажет, или почки... А потом думаю: Господи, Италия! Увидеть в подлиннике Тициана! И махнул рукой! В полумраке пальтишко его возбужденно метнулось, будто крылья распутавшей силки птицы. Отчаянно блеснули круглые пугливые глаза... Поднимаясь по несуразной лестнице, я несколько раз оглянулась. Он стоял и смотрел. Все это мне казалось похожим на похороны, где два покойника прощаются друг с другом. Больше мне нечего рассказать о нем. Кстати, одна моя знакомая считает, что эта идея подходит скорее для мюзикла, чем для балета. Может быть, она права. Решай сам. Итак,
последнее действие. Все танцуют с газетами. Строят радужные планы на будущее...
Рев грузовика за окном. Грохот на лестнице. Двое грузчиков вносят в комнату...
ногу статуи. Исчезают. Возвращаются с подставкой и куском второй ноги.
Затем следует голова с куском руки, отбитой по локоть... Мешок, в котором
грохочут мелкие осколки. Торс. Он почти цел, на что грузчики обращают
особое внимание Маэстро, как бы надеясь получить за это «магарыч». Не
имея времени дожидаться, пока присутствующие выйдут из оцепенения, грузчики
уходят. Первой
возвращается к жизни жена Маэстро. Начало ее танца — взрыв возмущения,
затем отчаянные попытки поддержать мужа, помочь ему. Она поднимает с пола
обломки статуи и прикладывает их друг к другу. Пытается привлечь к этому
занятию Маэстро. Теперь ее тема в оркестре — те же «Валькирии«, что и
у мужа, но с несколько истеричным напором. Причем мелодия достаточно быстро
и естественно преображается в позывные израильского радио. Зарождается
новая тема — тема отъезда, пока что вызывающая у всех бурный протест.
Никак не сочетающийся со всем этим, в окне появляется респектабельный гражданин. Приложив ладонь козырьком к очкам, он разглядывает комнату. В
следующей картине — мастерская, по-прежнему ухоженная, но уже утратившая
блеск возрождения. Статуя почти восстановлена, не хватает лишь головы
и частично — рук. Эти детали лежат отдельно на подиуме. Беспорядочные
белые линии незаделанных швов и отсутствие части деталей делают статую
значительно интереснее. Маэстро как раз над этим и раздумывает. В
следующей сцене вещи Маэстро с бульдозерной небрежностью сдвинуты направо.
Маэстро и его жена отбирают любимые картины. Взвешивают их на безмене,
подсчитывают килограммы. Возле дивана составляют то, что собираются взять
с собой, под окном — то, что оставляют. К дивану — под музыку, выражающую
надежду на будущее, к окну — безысходная печаль и вина. Иногда картины
из-под окна переносят к дивану и наоборот. Откладывают лишнее... отрывают
от сердца. Периодически Маэстро отключается от этих дел... замирает...
придирчиво щурится на свое покидаемое детище. Кстати, оно уже в полном
порядке: голова на месте, швы заделаны. 1997
год
|